Неточные совпадения
Везде, где бы ни было в жизни, среди ли
черствых, шероховато-бедных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз встретится на пути
человеку явленье, не похожее на все то, что случалось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь.
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это город, не похожий на русские города, город
черствых, недоверчивых и очень проницательных
людей; эта голова огромного тела России наполнена мозгом холодным и злым. Ночью, в вагоне, Клим вспоминал Гоголя, Достоевского.
— Доктор, вы ошибаетесь, — возражал Привалов. — Что угодно, только Зося самая неувлекающаяся натура, а скорее
черствая и расчетливая. В ней есть свои хорошие стороны, как во всяком
человеке, но все зло лежит в этой неустойчивости и в вечной погоне за сильными ощущениями.
Тогда-то узнал наш кружок и то, что у него были стипендиаты, узнал большую часть из того о его личных отношениях, что я рассказал, узнал множество историй, далеко, впрочем, не разъяснявших всего, даже ничего не разъяснявших, а только делавших Рахметова лицом еще более загадочным для всего кружка, историй, изумлявших своею странностью или совершенно противоречивших тому понятию, какое кружок имел. о нем, как о
человеке, совершенно
черством для личных чувств, не имевшем, если можно так выразиться, личного сердца, которое билось бы ощущениями личной жизни.
Муж почти не выходил из комнаты; это был сухой,
черствый старик, чиновник с притязанием на помещичество, раздражительный, как все больные и как почти все
люди, потерявшие состояние.
Нас сослали. Сношения с нами были опасны. Черные годы нужды наступили для него; в семилетней борьбе с добыванием скудных средств, в оскорбительных столкновениях с
людьми грубыми и
черствыми, вдали от друзей, без возможности перекликнуться с ними, здоровые мышцы его износились.
И Ромашов с недоумением приходил к выводу, что
люди этой категории скорее других
черствеют и опускаются, погружаясь в халатность, в холодную и мертвую формалистику, в привычное и постыдное равнодушие.
«Нет, — говорил он сам с собой, — нет, этого быть не может! дядя не знал такого счастья, оттого он так строг и недоверчив к
людям. Бедный! мне жаль его холодного,
черствого сердца: оно не знало упоения любви, вот отчего это желчное гонение на жизнь. Бог его простит! Если б он видел мое блаженство, и он не наложил бы на него руки, не оскорбил бы нечистым сомнением. Мне жаль его…»
«Где же, — думал он, — после этого преимущество молодости, свежести, пылкости ума и чувств, когда
человек, с некоторою только опытностью, но с
черствым сердцем, без энергии, уничтожает его на каждом шагу, так, мимоходом, небрежно?
Конечно, не найдется почти ни одного
человека, который был бы совершенно равнодушен к так называемым красотам природы, то есть: к прекрасному местоположению, живописному далекому виду, великолепному восходу или закату солнца, к светлой месячной ночи; но это еще не любовь к природе; это любовь к ландшафту, декорациям, к призматическим преломлениям света; это могут любить
люди самые
черствые, сухие, в которых никогда не зарождалось или совсем заглохло всякое поэтическое чувство: зато их любовь этим и оканчивается.
Поодаль от них сидел задумавшись, подле окна, молодой
человек, закутанный в серую шинель; перед ним стояла недопитая рюмка ликера и лежал ломоть
черствого хлеба.
Тюменев был
человек, по наружности, по крайней мере, чрезвычайно сухой и
черствый — «прямолинейный», как называл его обыкновенно Бегушев, — и единственным нежным чувством сего государственного сановника до последнего времени можно было считать его дружбу к Бегушеву, который мог ему говорить всякие оскорбления и причинять беспокойства; видаться и беседовать с Бегушевым было наслаждением для Тюменева, и он, несмотря на свое большое самолюбие, прямо высказывал, что считает его решительно умнее себя.
Граф ничего ей на это не ответил и, сухо откланявшись, отправился домой с твердым намерением напечатать самого ядовитого свойства статейку о
черствых и корыстолюбивых
людях, к несчастью, до сих пор существующих в нашем обществе, особенно между купечеством.
Если бы они с детства знали такую нужду, как дьякон, если бы они воспитывались в среде невежественных,
черствых сердцем, алчных до наживы, попрекающих куском хлеба, грубых и неотесанных в обращении, плюющих на пол и отрыгивающих за обедом и во время молитвы, если бы они с детства не были избалованы хорошей обстановкой жизни и избранным кругом
людей, то как бы они ухватились друг за друга, как бы охотно прощали взаимно недостатки и ценили бы то, что есть в каждом из них.
Сам Яков всё яснее видел, что он лишний среди родных, в доме, где единственно приятным
человеком был чужой — Митя Лонгинов. Митя не казался ему ни глупым, ни умным, он выскальзывал из этих оценок, оставаясь отличным от всех. Его значительность подтверждалась и отношением к нему Мирона;
чёрствый, властный, всеми командующий Мирон жил с Митей дружно и хотя часто спорил, но никогда не ссорился, да и спорил осторожно. В доме с утра до вечера звучал разноголосый зов...
— А я знаю. Он презирал ее, а теперь начинает любить. Потому что видит… О, какое
черствое, эгоистическое сердце и завистливое сердце у этого
человека, Андрей! — воскликнул он, обратясь ко мне и потрясая обеими руками. — Берегись, Андрей!..
Дело шло о службе где-то в палате в губернии, о прокурорах и председателях, о кое-каких канцелярских интригах, о разврате души одного из повытчиков, о ревизоре, о внезапной перемене начальства, о том, как господин Голядкин-второй пострадал совершенно безвинно; о престарелой тетушке его, Пелагее Семеновне; о том, как он, по разным интригам врагов своих, места лишился и пешком пришел в Петербург; о том, как он маялся и горе мыкал здесь, в Петербурге, как бесплодно долгое время места искал, прожился, исхарчился, жил чуть не на улице, ел
черствый хлеб и запивал его слезами своими, спал на голом полу и, наконец, как кто-то из добрых
людей взялся хлопотать о нем, рекомендовал и великодушно к новому месту пристроил.
Это был твердый характер, честный, прямой
человек, даже грубый, покрытый снаружи несколько
черствой корою, не без некоторой гордости в душе, отзывавшийся о
людях вместе и снисходительно, и резко.
Этому выражению нельзя было противиться;
человек самый грубый и холодный подвергался его волшебному влиянию и, поглядев на Наташу, чувствовал какое-то смягчение в
черствой душе своей и с непривычной благосклонностью говорил: «Ну, как хороша дочка у Василья Петровича!» Одна Наташа, не то чтобы не знала, — не знать было невозможно, — но не ценила и не дорожила своей красотой; она до того была к ней равнодушна, что никогда мысль одеться к лицу не приходила ей в голову; наряд ее был небрежный, и она даже не умела одеться.
В улицах
люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске, —
перехихикиваться,
что у меня в зубах
— опять! —
черствая булка вчерашней ласки.
Землемер же, наоборот,
человек старый, одинокий, подозрительный и
черствый.
Между отцом и сыном происходит драматическое объяснение. Сын —
человек нового поколения, он беззаботно относится к строгой вере предков, не исполняет священных обрядов старины, в его
черствой, коммерческой душе нет уже места для нежных и благодарных сыновних чувств. Он с утра и до вечера трудится, промышляя кусок хлеба для себя и для семьи, и не может делиться с лишним
человеком. Нет! Пускай отец возвращается назад, в свой родной город: здесь для него не найдется угла!..
Те
люди, которые вас окружают,
черствые эгоисты и думают только о себе, и когда вас убьют, то они будут, мне кажется, даже рады, потому что сами думают о месте губернатора.
Есть, конечно, и всегда бывали
люди с крайне утилитарными взглядами, Петры Ивановичи Адуевы средней руки,
черствые и сухие в своей quasi-философской практичности, —
люди, которых не прошибешь указанием на нравственную красоту и высокую степень умственного развития.
«Странные
люди, ей-богу! — подумал он. — Чего ради они напускают на свои лица ученый колер? Дерут с ближнего втридорога, продают мази для ращения волос, а глядя на их лица, можно подумать, что они и в самом деле жрецы науки. Пишут по-латыни, говорят по-немецки… Средневековое из себя что-то корчат… В здоровом состоянии не замечаешь этих сухих,
черствых физиономий, а вот как заболеешь, как я теперь, то и ужаснешься, что святое дело попало в руки этой бесчувственной утюжной фигуры…»
Петр Степаныч совсем разошелся с Фленушкой. Еще на другой день после
черствых именин, когда привелось ему и днем и вечером подслушивать речи девичьи, улучил он времечко тайком поговорить с нею. Самоквасов был прямой
человек, да и Фленушка не того десятка, чтоб издалека да обходцем можно было к ней подъезжать с намеками. Свиделись они середь бела дня в рощице, что подле кладбища росла. Встретились ненароком.
Когда я читал в газетах, что какой-нибудь врач взыскивает с пациента гонорар судом, мне становилось стыдно за свою профессию, в которой возможны такие
люди; мне ясно рисовался образ этого врача,
черствого и алчного, видящего в страданиях больного лишь возможность получить с него столько-то рублей. Зачем он пошел во врачи? Шел бы в торговцы или подрядчики или открыл бы кассу ссуд.
Не то на деле вышло:
черствое сердце сурового отреченника от
людей и от мира дрогнуло при виде братней нищеты и болезненно заныло жалостью. В напыщенной духовною гордыней душе промелькнуло: «Не напрасно ли я пятнадцать годов провел в странстве? Не лучше ли бы провести эти годы на пользу ближних, не бегая мира, не проклиная сует его?..» И жалким сумасбродством вдруг показалась ему созерцательная жизнь отшельника… С детства ни разу не плакивал Герасим, теперь слезы просочились из глаз.
Правда, поступок Нан с Муркой примирял несколько Дуню с девочкой, но ведь и у
черствых и холодных
людей должны являться в душе добрые побуждения.
А я его знаю за
человека очень сухого,
черствого даже.
В сердцах Подсохин мысленно назвал капитана
человеком черствым, не одаренным от природы чувством высокого и прекрасного; но, крепко сохраняя субординацию, перестал с того времени писать служебные бумаги пространно и кудревато.